Она продолжала смотреть на залив.
– Я думала, – начала она и после короткой заминки продолжала: – Я думала, Джек, ты поймешь почему.
– Знаешь, нет, – ответил я.
Она немного помолчала.
– Это случилось в прошлом году, я сразу почувствовала, когда это случилось… Ах, да я ведь знала, что так и будет.
– Что случилось?
– Когда ты… когда ты… – Она запнулась, подбирая какие-то другие слова. – Когда Монти умер.
Она опять повернулась ко мне, лицо ее выражало мольбу. Она опять пыталась поймать веревку.
– Джек, Джек, – сказала она, – это все Монти… ты понимаешь? Монти.
Мне казалось, что я понимаю; так я ей и сказал. Я вспомнил серебряный чистый крик, который выбросил меня в переднюю в день смерти судьи Ирвина, лицо матери, когда она лежала на кровати и весть проникала в ее сознание.
– Монти, – говорила она. – Всегда был Монти. Только я этого не понимала. Между нами… давно уже ничего не было. Но всегда был только Монти. Я поняла это, когда он умер. Я не хотела понимать, но я это поняла. И я больше не могла так жить. Настал момент, когда я почувствовала, что не могу. Не могу.
Она поднялась с кресла – рывком, как будто ее сдернули.
– Не могу, – сказала она. – Потому что все перепуталось. Все было перепутано с самого начала. – Ее руки скручивали и рвали платок, который она держала у живота. – Ох, Джек, – вскрикнула она, – все перепутано, с самого начала.
Она бросила изодранный платок и выбежала с галереи. Я слышал стук ее каблуков в комнате, но это не была прежняя ясная, бойкая дробь. Это было какое-то безнадежное неряшливое клацанье, вдруг заглохшее на ковре.
Я подождал немного на галерее. Потом пошел на кухню.
– Мать плохо себя чувствует, – сказал я кухарке. – Ты или Джо-Белл поднимитесь к ней попозже, узнайте, может быть, она поест бульона с яйцом или еще чего-нибудь.
Затем я отправился в столовую, сел за стол при свечах, мне принесли обед, и я его поковырял.
После обеда пришла Джо-Белл и сказала, что она была наверху с подносом, но мать его не взяла. Она даже не открыла дверь. Она просто крикнула из комнаты, что ничего не хочет.
Я долго сидел на галерее; звуки на кухне смолкли. Потом свет погас и у нее. Зеленый прямоугольник на черной земле – там, где свет из окна падал на траву, – вдруг тоже стал черным.
Немного погодя я поднялся наверх и постоял у ее двери. Раз или два я чуть не постучал. Но решил, что, если даже войду, говорить будет не о чем. Что можно сказать человеку, который узнал о себе правду – неважно, горька она или радостна?
Поэтому я спустился обратно и, стоя в саду среди черных магнолий и миртов, думал о том, как, убив отца, я спас душу матери. Оба они открыли то, что им нужно было знать для спасения. Потом я подумал, что, может быть, всякое знание, которое чего-то стоит, оплачивается кровью. Может быть, только так ты можешь определить, стоит ли чего-нибудь твое знание; оно должно быть куплено кровью.
Мать уехала на другой день. Она отправлялась в Рино. Я отвез ее на станцию и в ожидании поезда аккуратно выстроил на платформе все ее чистенькие, подобранные в тон чемоданы, саквояжи, сумки и картонки. День был жаркий и ясный, мы стояли на горячем зернистом цементе, с той пустотой в мыслях, какая предшествует обычно расставанию на железнодорожной станции.
Мы стояли довольно долго, глядя на пути, которые бежали по береговой низине мимо сосен к колеблющемуся от зноя горизонту, где должна была возникнуть маленькая клякса дыма.
Неожиданно мать заговорила:
– Джек, я хочу тебе что-то сказать.
– Да?
– Я оставляю дом Теодору.
От изумления я не мог произнести ни слова. Я вспомнил, как все эти годы она набивала дом мебелью, хрусталем, серебром, пока он не превратился в музей, а она – в сущий клад для антикваров Нью-Орлеана, Нью-Йорка и Лондона. Я думал, что никакая сила не заставит ее с этим расстаться.
– Понимаешь, – поспешила объяснить она, неправильно истолковав мое молчание. – Теодор ведь ни в чем не виноват, а ты знаешь, как он помешан на этом доме, на том, что мы живем на набережной, и прочее. И я подумала, что ты не захочешь тут жить. Понимаешь… я подумала… подумала, что у тебя есть дом Монти, и если ты будешь жить в Лендинге, то предпочтешь его дом, потому что… потому что…
– Потому что он был моим отцом, – закончил я немного угрюмо.
– Да, – спокойно согласилась она. – Потому что он был твоим отцом. И я решила…
– Да ну его к черту, – не выдержал я. – Это твой дом, и ты можешь делать с ним что угодно. Мне он не нужен. Сегодня я соберу свои пожитки, и ноги моей там не будет. Можешь мне поверить. Мне он не нужен, и мне безразлично, что ты будешь делать с ним и со своими деньгами. Они мне тоже не нужны. Я тебе всегда говорил.
– Не так их много осталось, чтобы стоило из-за них волноваться, – сказала она. – Ты же знаешь, как мы жили эти шесть или семь лет.
– Ты разорилась? – спросил я. – Слушай, если ты на мели, я тебе…
– Не разорилась, – сказала она. – На жизнь мне хватит. Если поселиться где-нибудь в тихом месте и жить скромно. Сначала я думала поехать в Европу, но потом…
– Да, держись от Европы подальше, – сказал я. – Там скоро будет ад кромешный. Очень скоро.
– Нет, я не поеду. Я поеду куда-нибудь в тихое недорогое место. Еще не знаю куда. Надо подумать.
– Ладно, – сказал я. – А насчет меня и дома можешь не беспокоиться. Ноги моей там не будет, это я тебе твердо обещаю.
Несколько минут она задумчиво смотрела на восток, туда, где за соснами и береговой низиной терялась пустая пока дорога. Затем, словно подхватив мои слова, сказала:
– Не надо мне было жить в этом доме. Вышла замуж… приехала сюда… он был хорошим человеком. Все равно надо было оставаться дома. Зачем я поехала?