– А-а, жаль! Тебе жаль. Ты раскопал… всю эту грязь – для него… для этого Старка… для него – и теперь тебе жаль. – Она опять расхохоталась и вдруг бросилась бежать по причалу, спотыкаясь и не переставая смеяться.
Я побежал за ней.
Я почти нагнал ее у конца пристани, но тут из тени складов появился полицейский и крикнул:
– Эй, друг!
В ту же секунду Анна споткнулась, и я схватил ее за руку. Она плохо держалась на ногах.
Полицейский подошел.
– В чем дело? – спросил он. – Вы зачем гоняетесь за дамой?
– У нее истерика, – быстро заговорил я, – я хочу ей помочь, она немного выпила, самую малость, и у нее истерика, у нее большое потрясение, горе…
Полисмен, грузный, приземистый, волосатый, неуклюже шагнул к нам, наклонился к ее рту и шумно втянул носом воздух.
– …у нее потрясение, она расстроена, поэтому она немного выпила, и у нее истерика. Я хочу отвести ее домой.
Его мясистое, в черной щетине лицо повернулось ко мне.
– Я вас отвезу домой, – протянул он, – в фургоне. Если будете нарушать.
Это была трепотня. Я понимал, что он просто треплется от нечего делать, от скуки – время позднее, и ему охота себя послушать. Я понимал это, и мне надо было сказать с почтением, что я больше не буду, или засмеяться, может, даже подмигнуть – мол, конечно, капитан, мы поедем домой. Но я не сказал ни того, ни другого. Я был взбудоражен, а она качалась у меня в руках, шумно дыша и всхлипывая, и эта одутловатая, сизая рожа торчала у меня перед глазами. И я сказал:
– А ну попробуй.
Глаза у него слегка выкатились, щеки налились черной кровью, и он пододвинулся к нам вплотную, поигрывая дубинкой.
– И пробовать не буду, заберу вас обоих. А ну!
Потом он сказал: «Пройдемте», ткнул меня концом дубинки и повторил: «Пройдемте», толкая меня к концу пристани, где, наверно, был их телефон.
Я сделал два или три шага, чувствуя конец дубинки на пояснице и волоча Анну, которая не произносила ни слова. Потом я вспомнил:
– Вот что, если ты не хочешь завтра утром вылететь со службы, лучше послушай меня.
– Поговори, – отозвался он и ткнул меня в почку, посильнее.
– Если бы не дама, – сказал я, – я бы тебе не мешал нарываться на неприятности. Я могу поехать в участок. Но пеняй на себя.
– Пеняй, – откликнулся он, сплюнув в сторону, и снова меня ткнул.
– Я полезу к себе в карман, – сказал я, – не за пистолетом, за бумажником и покажу тебе одну вещь. Ты когда-нибудь слышал про Вилли Старка?
– Ну, – сказал он. И ткнул.
– А про Джека Бердена слышал, – спросил я, – про газетчика, который вроде секретаря у Вилли?
Он задумался на секунду, не переставая меня подталкивать.
– Ну, – буркнул он.
– Тогда, может, посмотришь на мою визитную карточку? – сказал я и полез за бумажником.
– Не лезь, – сказал он, положив дубинку на мою поднятую руку, – не лезь, сам достану.
Он залез ко мне в карман, вынул бумажник и начал его открывать. Из принципа.
– Открой, – сказал я, – и я тебя все равно уволю, заберешь ты меня или нет. Давай сюда.
Он отдал мне бумажник. Я вытащил карточку и сунул ему.
Он разглядывал ее в потемках.
– Щ-щерт, – прошипел он, как спущенный детский шарик, – откуда же я знал, что вы из Капитолия?
– В другой раз узнай, – сказал я, – раньше чем начнешь развлекаться. Ну-ка, вызови мне такси.
– Сейчас, сэр, – сказал он, ненавидя меня заплывшими свинячьими глазками. – Сейчас, сэр, – сказал он и пошел к телефону.
Вдруг Анна вырвалась, и я подумал, что она хочет убежать. Я опять схватил ее.
– О, ты такой замечательный, – хрипло прошептала она, – такой замечательный… ты великолепен… перехамил хама… справился с полицейским… ты замечательный…
Я стоял и держал ее, стараясь не слушать и ощущая только тяжесть внутри, словно холодный камень.
– …ты такой замечательный – и чистый, и все так замечательно… и чисто…
Я не отвечал.
– …до чего же ты замечательный… чистый, сильный – герой…
– Извини, я вел себя как сукин сын, – сказал я.
– Не понимаю, что именно ты имеешь в виду? – прошептала она издевательски ласково, с ударением на «именно», расчетливо всаживая это слово мне в бок, как бандерилью. Потом она отвернулась и больше на меня не смотрела; локоть, который я сжимал, вполне мог быть локтем манекена, а холодный камень у меня в животе был покрыт слизью, и свинячьи глазки на опухшем, сизом лице вернулись и ненавидели меня в промозглой темноте, и на реке завывал гудок, а в такси Анна Стентон сидела у двери, очень прямо, как можно дальше от меня, и свет уличных фонарей проскальзывал по ее белому лицу. Со мной она не разговаривала. До тех пор пока мы не выехали на улицу, где проходил трамвай. Тогда она сказала:
– Выходи. Отсюда доедешь на трамвае. Я не хочу, чтобы ты меня провожал.
И я вышел.
На шестой вечер я услышал голос Анны Стентон в трубке.
Он сказал:
– Эти… эти бумаги, которые ты раздобыл… пришли их мне.
Я сказал:
– Я принесу.
Голос сказал:
– Нет. Пришли их.
Я сказал:
– Ладно. У меня есть одна лишняя фотокопия. Завтра я сниму копии с остальных и пришлю все вместе.
Голос сказал:
– Фотокопия. Значит, ты мне не веришь.
Я сказал:
– Завтра пришлю.
В черной трубке щелкнуло, потом послышалось жалобное гудение – звук уносящихся от вас пространств, бесконечности, абсолютной пустоты.
Каждый вечер, вернувшись к себе в номер, я смотрел на телефон. Я говорил себе: «Он зазвонит». Однажды мне даже показалось, что он зазвонил, потому что этот звон жил в каждом моем нерве. Но телефон не звонил. Я просто задремал. Однажды я снял трубку и поднес ее к уху, чтобы послушать слабое гудение – звук тех разнообразных вещей, которые я перечислил выше.