С полминуты Хью Милер смотрел сверху на поднятое мясистое лицо с выпуклыми немигающими глазами. Собственное его лицо омрачилось, стало озадаченным, словно он пытался что-то прочесть, и не то свет был тусклым, не то написано было на языке, который он плохо знал. Потом он сказал: «Мое решение – окончательное».
– Я знаю, что окончательное, – сказал Хозяин. – Я знаю, что не смогу вас переубедить, Хью. – Он встал с кресла, поддернул брюки привычным движением человека, полнеющего в талии, и зашлепал в носках к Хью Милеру. – Очень жалко, – сказал он. – Мы с вами – хорошая пара. Ваши мозги и мой напор.
На лице Хью Милера появилось слабое подобие улыбки.
– Расстаемся приятелями? – сказал Хозяин и протянул руку.
Хью Милер пожал ее.
– Если вы не бросили пить, может, зайдете как-нибудь, выпьем? – сказал Хозяин. – Я не буду говорить о политике.
– Хорошо, – сказал Хью Милер и повернулся к двери.
Он почти подошел к ней, когда Хозяин его окликнул. Хью Милер обернулся.
– Хью, вы бросаете меня одного, – сказал Хозяин с полушутливой скорбью, – с сукиными детьми. Моими и чужими.
Хью Милер улыбнулся натянуто и смущенно, покачал головой, сказал: «Черт… Вилли…» – умолк, так и не досказав того, что начал, – и юридического факультета Гарварда, эскадрильи Лафайета, Groix de guerre, чистых рук, честного сердца больше не было с нами.
Хозяин опустился на кровать, закинул левую щиколотку на колено и, задумчиво почесывая ступню, как фермер, разувшийся перед сном, посмотрел на закрытую дверь.
– С сукиными детьми, – повторил он и уронил левую ногу на пол, не переставая смотреть на дверь.
Я снова встал. Это была моя третья попытка выбраться отсюда и вернуться в гостиницу, чтобы поспать. Хозяин мог не ложиться всю ночь, несколько ночей подряд, на нем это никак не сказывалось, но для сотрудников было сущим проклятием. Я опять двинулся к двери, но Хозяин перевел взгляд на меня, и я понял, что будет разговор. Поэтому я остановился и стал ждать, а глаза Хозяина ощупывали мое лицо и пытались проникнуть в серое вещество моего мозга, словно пинцеты.
Наконец он сказал:
– По-твоему, надо было отдать Уайта на растерзание?
– Ну и время ты выбрал задавать такие вопросы.
– По-твоему, надо?
– Надо – смешное слово, – сказал я. – Если ты спрашиваешь, надо ли для победы, на это ответит будущее. Если ты спрашиваешь, надо ли, чтобы быть правым, – на это тебе никто и никогда не ответит.
– А ты как думаешь?
– Думать – не моя специальность, – сказал я. – И тебе я тоже советую не думать, поскольку ты и так прекрасно знаешь, что ты намерен делать. Ты намерен делать то, что делаешь.
– Люси собирается уйти от меня, – сказал он спокойно, словно в ответ на мои слова.
– Что за черт! – сказал я с искренним изумлением, ибо давно занес Люси в разряд долготерпеливых, на чью грудь проливаются в конце концов слезы раскаяния. В конце концов и не ранее того. Я невольно перевел взгляд на закрытую дверь, за которой сидела Сэди Берк, с ее черными, как вар, глазами, рябым лицом и буйными обкромсанными волосами, в которых, словно утренний туман в сосновой чаще, запутался табачный дым.
Он поймал мой взгляд.
– Нет, – сказал он, – не это.
– Да? По обычным понятиям и этого было бы достаточно.
– Она не знает. Насколько я знаю.
– Она – женщина, – сказал я, – они это чуют.
– Не в этом дело, – ответил он. – Она сказала, что, если я заступлюсь за Байрама, она уйдет.
– Похоже, что все хотят распоряжаться твоими делами вместо тебя.
– Проклятье! – сказал он и, вскочив с кровати, в ярости заходил по ковру – четыре шага, поворот, четыре шага обратно, – и, глядя на это хождение, на тяжелые взмахи головы при поворотах, я вспомнил те ночи в бедных гостиницах, когда его шаги доносились до меня из соседней комнаты, – те времена, когда Хозяин был еще Вилли Старком, Вилли Старк был растяпой с наивными ученическими речами, полными фактов и цифр, и с вывеской «дай мне пинка» под хлястиком.
Теперь я видел воочию это тяжелое безостановочное движение, которое слышалось прежде за тонкими перегородками в соседних комнатушках гостиниц. Но теперь оно вышло из пределов комнаты. Теперь он рыскал по вельду.
– Проклятье! – повторил он. – Они ничего об этом не знают, ничего не смыслят, и объяснить им невозможно.
Он прошелся еще раза два и повторил:
– Ничего не смыслят.
Потом он снова повернул, прошел по ковру, остановился, вытянул шею ко мне:
– Ты знаешь, что я сделаю? Как только переломаю кости этой шайке?
– Нет, – сказал я, – не знаю.
– Я построю громаднейшую, роскошнейшую, никелированнейшую, формалинно-вонючейшую бесплатную больницу и медицинский центр, каких еще свет не видывал. И, клянусь тебе, в каждой комнате будет по клетке с канарейками, которые умеют петь итальянские арии, и не будет няньки, которая не победила бы на конкурсе красоты в Атлантик-Сити, и каждое судно будет из золота 76-й пробы, и в каждом судне будет музыкальный ящик и будет играть «Индюшку в соломе» или секстет из «Лючии» – выбирай на вкус.
– Замечательно, – сказал я.
– Я ее построю, – сказал он. – Ты мне не веришь, но я построю.
– Я верю каждому твоему слову, – ответил я.
Я падал с ног – так мне хотелось спать. Я раскачивался с носков на пятки и видел сквозь туман, как он мечется по комнате, поворачивается и мотает большой головой с упавшим на глаза чубом.
Тогда мне казалось необъяснимым, почему Люси давно не упаковала свои чемоданы. Я удивлялся, как она может не знать о том, что почти ни для кого не было секретом. Когда это началось, я не знаю. Но когда я об этом узнал, все уже было в полном разгаре. Месяцев через шесть или восемь после того, как его выбрали губернатором, Хозяин поехал в Чикаго по кое-каким частным делишкам и взял меня с собой. С городом нас знакомил Джош Конклин, человек для этого самый подходящий – большой дородный мужчина, рано поседевший, краснолицый, с черными кустистыми бровями, во фраке, который сидел на нем как корсет, с квартирой, похожей на кинодекорацию, и записной книжкой в два пальца толщиной. Он не был золотым парнем, но хорошей имитацией – безусловно, а это зачастую еще лучше, потому что золотой парень может утомиться, а имитатор не имеет права, он все время должен доказывать, что в нем хоть на золотник, да больше золота, чем в просто золотом парне. Он повел нас в ночной клуб, где на полу развернули рулон чистой воды льда и под комнатными сполохами на настоящих коньках выехали «северные нимфы» в серебряных лифчиках с серебряной бахромой на бедрах – и кружились, и скакали, и раскачивались, и вскидывали ноги под музыку, а коньки сверкали, и белые коленки сверкали, и белые руки извивались в голубом свете, а маленькие сдвоенные упруго-мягкие полоски мускулов на голых спинах ездили и работали в изумительно согласном движении, а то, что под лифчиками, дрожало в такт, и девственные распущенные серебряные шведские волосы плавали и развевались в воздухе.