Тем временем Вилли жил на отцовской ферме, возился по хозяйству или, чтобы подзаработать денег, торговал вразнос патентованными наборами «Почини сам»: снова ходил от двери к двери, ездил из поселка в поселок на своей старой машине, заворачивал по дороге на фермы, стучался, приподнимал шляпу, показывал женщине, как починить кастрюлю. А по ночам сидел за книгами, готовясь к экзаменам на адвоката.
Но до всего этого Вилли, Люси и я сидели ночью в гостиной, и Вилли сказал:
– Они хотели перешагнуть через меня. Думали, я на все пойду, если мне прикажут. Они хотели переступить через меня, как через лужу.
И, опустив шитье на колени, Люси ответила:
– Но ты же сам не хочешь иметь с ними дела, правда, милый? Теперь, когда ты знаешь наверняка, что они бесчестные люди и жулики.
– Они хотели через меня перешагнуть, – угрюмо повторил он, тяжело завозившись в кресле. – Как через лужу.
– Вилли, – сказала она, слегка подавшись к нему, – они все равно были бы жуликами, даже если бы не хотели через тебя переступить.
Он ее не слушал.
– Они все равно были бы жуликами, правда? – повторила она мягко, но настойчиво, как разговаривала, наверно, в классе. Она смотрела на лицо Вилли, но это лицо было обращено не к ней и не ко мне, а к пространству, словно он не ее слушал, а какой-то другой голос или сигнал, звучавший в темноте за шторой открытого окна.
– Правда? – спросила она, возвращая его назад, в комнату, в круг мягкого света на столе, где лежали большая Библия и плюшевый альбом. Лампа была в виде фарфоровой вазы, разрисованной букетиками фиалок.
– Правда? – спросила она, и я поймал себя на том, что прислушиваюсь к сухому, маниакально-убедительному треску полевых сверчков в траве.
– Конечно, конечно, жулики, – ответил он наконец и раздраженно заерзал в кресле, как человек, которому помешали думать.
Затем он снова погрузился в свои мысли.
Люси поглядела на меня, вскинув голову по-птичьи, резко и уверенно, словно она мне что-то доказала. Отсвет круга на столе падал на ее лицо, и при желании я мог бы подумать, что этот свет исходит от нее самой – ровное, нежное фосфоресцирование ее духовной сущности.
Естественно: Люси была женщина и поэтому, наверно, была прекрасна, как все женщины. Она посмотрела на меня, и на лице ее было написано: «Вот видите, я же вам говорила». Вилли сидел сам по себе. Глаза его смотрели в даль, которая была не далью, а, если можно так выразиться, просто им самим.
Люси шила и разговаривала со мной, не поднимая глаз от шитья; Вилли встал и начал расхаживать по комнате, чуб свесился ему на глаза. Мы с Люси разговаривали, а он ходил. Это хождение взад-вперед начинало раздражать. Наконец Люси оторвалась от шитья и сказала: «Милый…»
Вилли обернулся к ней; чуб на лбу придавал ему сходство с норовистой лошадью, когда ее загонят в угол, а она, пригнув голову с растрепанной челкой, следит дикими и хитрыми глазами, как вы подступаете к ней с недоуздком, и готовится задать стрекача.
– Сядь, милый, – сказала Люси, – ты действуешь мне на нервы. Ты совсем как Томми, минуты не посидишь на месте. – Она засмеялась, а Вилли с виноватой улыбкой подошел к столу и сел.
Она была чудесная женщина, и ему повезло, что он ее встретил.
Но, с другой стороны, ему повезло, что он встретил шерифа и Дольфа Пилсбери, ибо они, сами того не зная, оказали ему услугу. В то время он не знал, как ему с ними повезло. А может быть, какая-то главная часть его существа знала это с самого начала, только не успела сообщить другим, второстепенным частям. А может быть, такие люди, как Вилли, рождаются вне удачи, и удача, которая делает вас и меня тем, что мы есть, не имеет к ним никакого отношения, ибо они остаются сами собой с тех пор, как впервые завозятся в материнском чреве, и до самой смерти. А если так, то жизнь их – история открытия самого себя, а не так, как у нас с вами, – процесс превращения в то, что делает из нас случай. И если так, то встреча с Люси не была его удачей. Или неудачей. Люси была лишь частью того окружения, в котором раскрывался истинный характер Вилли.
Но, грубо говоря, с шерифом и Пилсбери ему все же повезло. Я этого не понимал, когда мы сидели вечером в папиной гостиной, не понимал и тогда, когда вернулся в город, чтобы сдать Джиму Медисону свою статью. А вскоре Вилли стал фигурировать на страницах «Кроникл» в роли героического мальчика на пылающей палубе, мальчика, который заткнул плотину пальцем, мальчика, который отвечает: «Готов», когда Долг тихо шепчет ему: «Ты должен». «Кроникл» печатала все больше и больше статей о коррупции в окружных советах нашего штата. Чистым пальцем презрения и праведного гнева водила она по всей карте. И тут я начал улавливать смысл того, что творилось в высях над столом Джима Медисона, ощущать трепыханье прозрачных легких крыл и флейтовые переливы ангельских голосов. А именно: счастливая гармония государственной машины штата была делом прошлым, и «Кроникл», став в строй недовольных, долбила окружной фундамент этой машины. Она еще только начинала, прощупывала почву, ставила декорации, вешала задник для настоящего представления. Это было не так трудно, как может показаться. Обычно у деревенских ребят из окружных советов хватает сметки; они знают все ходы и выходы, и их не просто поймать за руку; но машина слишком долго работала без серьезного противодействия, и эта легкость развратила их. Они забыли об осторожности. Вот почему «Кроникл» делала хорошие сборы.
И лучшим ее экспонатом был округ Мейзон. Благодаря Вилли. Этой грязной истории он сообщил элемент драматизма. Выражаясь фигурально, он стал глашатаем косноязычной массы честных граждан. Когда он провалился на окружных выборах, «Кроникл» напечатала его фотографию с подписью: ПО-ПРЕЖНЕМУ ВЕРИТ. Ниже шло его заявление, которое я привез из второй поездки в Мейзон-Сити, после того как кончились выборы и Вилли потерял место. Заявление было такое: