Прошло уже больше часа – по крайней мере так мне казалось, – и ноги у меня устали. К тому же было жарко, но я себя чувствовал сносно, несмотря на кровь. Дело в том, что человек, лежавший на столе, был как будто не настоящий. Я вообще забыл, что он человек, и просто наблюдал за первоклассной плотницкой работой. Я почти не обращал внимания на те детали, которые указывали, что лежавший на столе предмет был человеком. Например, сестра мерила у него давление и время от времени возилась с аппаратом для переливания крови – ему непрерывно вливали кровь из укрепленной на подставке бутылки с трубкой.
Все шло прекрасно, пока они не начали выжигать. Для удаления кусочков мозга они пользуются электрическим инструментом, состоящим всего-навсего из металлического стерженька, воткнутого в ручку с электрическим шнуром. Вся эта штука похожа на бигуди для электрической завивки. Я не переставал удивляться, до чего проста и рациональна эта дорогая аппаратура и до чего она напоминает инструменты, которые можно найти в любом хорошо поставленном домашнем хозяйстве. Порывшись в кухне и в туалетном столике жены, вы за пять минут наберете достаточно приспособлений, чтобы самому открыть такое дельце.
Так вот, в процессе электрокаутеризации этот стерженек и режет, вернее, выжигает нужную часть. Получается немного дыма и довольно сильный запах. Мне, во всяком случае, он показался сильным. Сначала все было ничего, но потом я вспомнил, откуда мне знаком этот запах. Когда-то, когда я был еще мальчиком, в Берденс-Лендинге ночью сгорела старая конюшня, и всех лошадей вывести не удалось. В сыром ночном воздухе висел запах жареных лошадей – потом он долго преследовал меня, даже после того, как в ушах перестало звучать пронзительное лошадиное ржание. Когда я сообразил, что паленый мозг пахнет, как те лошади, мне стало плохо.
Но я крепился. Операция шла долго, еще несколько часов, потому что резать можно только маленькими кусочками, постепенно продвигаясь все глубже и глубже. И я держался, пока Адам не зашил мягкую оболочку, не отогнул на место клапаны черепа, не натянул на них кожу и не зашнуровал ее чин чином.
Лишние кусочки мозга были выброшены – додумывать свои маленькие мысли среди мусора, – а то, что осталось в черепе худощавого субъекта, было снова закупорено, чтобы сочинять новую личность.
Затем мы с Адамом вышли, он вымылся, и я, стаскивая с себя белую ночную рубашку, сказал:
– Знаешь, ты забыл его окрестить.
– Окрестить? – переспросил Адам, вылезая из своей ночной рубашки.
– Ну да, – сказал я, – он вновь рожден, и не женщиной. Нарекаю тебя во имя Большого Тика и Малого Тика и Святого Духа, который, безусловно, тоже Тик.
– Что ты городишь? – сказал он.
– Ничего, – ответил я. – Просто пытаюсь быть остроумным.
На лице Адама изобразилась слабая снисходительная улыбка – слова мои, видимо, не показались ему смешными. Теперь, оглядываясь назад, я тоже не нахожу в них ничего смешного. Но тогда я думал, что это смешно. Я думал, что это может рассмешить до колик. Многое, что казалось мне смешным в то лето с высоты моей олимпийской мудрости, теперь мне смешным не кажется.
После операции я не видел Адама довольно долго. Он уехал на Север, по делам – скорее всего, по больничным делам. А вскоре после его возвращения произошел случай, который чуть было не поставил Хозяина перед необходимостью искать нового директора.
В случае этом не было ничего странного или неожиданного. Однажды вечером, пообедав вместе, Анна и Адам поднялись по лестнице его обшарпанного дома и увидели на площадке высокую худую фигуру в белом костюме и белой панаме, под которой в сумраке тлела сигара, распространяя дорогой аромат, противоборствующий запаху капусты. Человек снял шляпу, осторожно прижал ее локтем к боку и спросил Адама, не он ли доктор Стентон. Адам ответил, что он. Тогда человек назвался Кофи (подробнее – Хьюберт Кофи) и попросил разрешения зайти.
Они зашли, и Адам спросил, чего ему надо. Незнакомец с длинным, шишковатым, лимонно-желтым лицом, одетый в белый отутюженный костюм и двухцветные туфли с фигурной строчкой и какими-то специальными отдушинами (ибо, как я выяснил, Хьюберт был форменным пижоном: по два белых костюма на дню, белые шелковые трусы с красной монограммой – если верить слухам, – красные носки и диковинные туфли), чего-то мычал и мямлил, вежливо покашливал и со значением косился на Анну (а глаза его цветом и игрою напоминали отработанный автол). Позже Анна рассказывала – а она мой единственный источник сведений об этой встрече, – что приняла его за пациента и, извинившись, ушла на кухню положить в холодильник брикет мороженого, который они купили по дороге. Она собиралась провести с Адамом тихий вечер. (Хотя вечера в обществе Адама едва ли казались ей такими уж тихими в то лето. Где-то в уголке ее сознания, наверно, жила мысль: а что, если Адам узнает, как она проводит другие вечера? Или ей удалось запереть этот уголок, как запирают некоторые комнаты в большом доме, чтобы жить в уютной, а может, уже и не такой уютной гостиной – и, сидя там, не прислушивалась ли она к скрипу половиц или незатихающим шагам в запертых комнатах на втором этаже?)
Спрятав мороженое, она заметила, что в раковине накопилось много грязной посуды. Чтобы не мешать разговору, она принялась мыть посуду. Она почти разделалась с мытьем, когда гудение голосов вдруг смолкло. Она отметила эту внезапную тишину. Затем раздался какой-то сухой удар (именно так она его описывала) и голос брата: «Вон!» Послышались быстрые шаги, и хлопнула дверь на лестницу.