– Я знаю, что ты на мне женишься, – говорила она, – но такой уж ты человек.
Объяснять она ничего не хотела. И мы страшно поругались. Я вернулся в университет форменным неврастеником.
Месяц она мне не писала. Две недели я выдерживал характер, а потом стал каяться. Тогда переписка возобновилась, и где-то в главной бухгалтерии вселенной кто-то каждый день нажимал красную кнопку кассы, и в кредит гроссбуха заносились красные цифры.
В июне она на несколько дней приехала в Лендинг. Но губернатор прихварывал, и скоро врачи спровадили его в Мэн, подальше от жары. Он взял с собой Анну. Перед отъездом все шло как на рождество, а не как прошлым летом. Даже хуже, чем на рождество, потому что я окончил общий курс и мне пора было поступать на юридический. У нас произошла по этому поводу ссора. Да по этому ли поводу? Она мне что-то сказала насчет юриспруденции, а я вспылил. Мы помирились, письменно, через полтора месяца после ее отъезда – переписка возобновилась, красные цифирки снова запестрели в небесном гроссбухе, как кровавые птичьи следы, а я валялся в доме судьи Ирвина и читал книжки по истории Америки – не для экзамена и не по обязанности, а потому, что подо мной проломилась хрупкая корка настоящего и я почувствовал на щиколотках хватку зыбучих песков прошлого. Осенью, когда Анна вернулась с отцом, чтобы через неделю отправиться в какой-то аристократический колледж в Виргинии, мы проводили с ней много времени на берегу и в машине, прилежно повторяя знакомые телодвижения. Она, как птица, слетала с вышки в воду. Она лежала у меня в объятиях при лунном свете – когда светила луна. Но все было не то.
Во-первых, неприятный эпизод с поцелуем. Когда мы встретились с ней во второй или в третий раз, она поцеловала меня совсем по-новому, как не целовала никогда. И сделала это не в порядке пробы или опыта, как прошлым летом. Она просто, что называется, поддалась порыву. Я сразу понял, что ее обучал летом в Мэне какой-то мужчина, какой-то паршивый курортник в белых фланелевых брюках. Я сказал: я знаю – она с кем-то крутила в Мэне. Она не отпиралась ни секунды. И, ответив самым хладнокровным тоном: «Да», спросила, откуда я знаю. Я объяснил. Тогда она протянула: «А-а, конечно…». Я пришел в ярость и отодвинулся от нее. До этого она обнимала меня за шею.
Она спокойно посмотрела на меня и сказала:
– Джек, я целовалась в Мэне. Он был славный мальчик, Джек, мне он очень нравился, мне с ним было весело. Но я не любила его. Мы с тобой тогда поссорились, и я вдруг решила, что жизнь для меня вроде кончилась и у нас больше ничего не будет, а то я бы с ним не целовалась. Мне даже хотелось в него влюбиться. Ах, Джеки, тут была такая пустота, такая громадная пустота… – И простодушно положила руку на сердце. – Но я не могла. Не могла в него влюбиться. И перестала целоваться с ним. Еще до того, как мы помирились. – Она наклонилась ко мне и взяла меня за руку. – Мы же с тобой помирились, правда? – И с коротким грудным смешком спросила: – Ведь правда, Джеки? Правда? И я опять такая счастливая.
– Ага, – сказал я. – Помирились.
– А ты счастливый? – спросила она.
– Конечно, – ответил я и был настолько счастлив, насколько, видимо, этого заслуживал. Но червячок сидел во мне, он притаился где-то в темной глубине сознания, хотя я и забыл о нем. А в следующий вечер, когда она не поцеловала меня по-новому, червячок зашевелился. И в следующий вечер – опять. Оттого, что она не целовала меня по-новому, я бесился еще больше. Поэтому я поцеловал ее, как тот курортник. Она сразу же от меня отстранилась и сказала очень тихо:
– Я знаю, почему ты так сделал.
– Тебе же это нравилось в Мэне.
– Ах, Джеки, – сказала она. – На свете нет никакого Мэна, и никогда не было, на свете нет ничего, кроме тебя, а ты – все сорок восемь штатов, вместе взятых, и я любила тебя все время. Теперь ты будешь хорошим? Поцелуй меня по-нашему.
Я поцеловал, но жизнь – это огромный снежный ком, который катится с горы и никогда не катится в гору, чтобы вернуться в исходное состояние, будто ничего не происходило.
И хотя лето, которое только что кончилось, было не похоже на предыдущее, я снова вернулся в университет, снова таскал подносы, подрабатывал репортерством, поступил на юридический и занимался там с отвращением. Я писал Анне в аристократический женский колледж в Виргинии, и капитал, на который выписывались эти чеки, все таял и таял. Вплоть до рождества, когда я приехал домой, и она приехала домой, и я сказал ей, что мне тошно заниматься на юридическом, ожидая (даже с каким-то сладострастием) выволочки. Но выволочки не последовало. Она только похлопала меня по руке. (Мы сидели, обнявшись, на кушетке в гостиной у Стентонов и теперь оторвались друг от друга, она – в меланхолической задумчивости, а я – раздраженный и изнуренный желанием, которого так долго не мог удовлетворить.) Она похлопала меня по руке и сказала:
– Ну брось тогда юридический. Ты вовсе не обязан там учиться.
– А что мне, по-твоему, делать?
– Джеки, я никогда не хотела, чтобы ты учился на юридическом. Ты же сам это придумал.
– Неужели? – спросил я.
– Да, – сказала она и снова похлопала меня по руке. – Делай то, что тебе хочется, Джеки. Я хочу, чтобы ты делал то, к чему тебя тянет. И пусть ты не будешь много зарабатывать. Я же тебе давно говорю, что мне ничего не надо, я могу питаться одними бобами.
Я поднялся с кушетки. Хотя бы для того, чтобы она больше не могла похлопывать меня по руке с профессиональной теплотой медицинской сестры, успокаивающей больного. Я отошел от нее и решительно заявил:
– Ладно, давай питайся со мной бобами. Поженимся. Завтра же. Сегодня. Хватит дурака валять. Ты говоришь, что любишь меня. Хорошо, я тебя тоже люблю.