Вся королевская рать - Страница 109


К оглавлению

109

Однако в то прекрасное майское утро все было по-другому. Как будто вернулись прежние времена: грудь ее бурно вздымалась, а стрелка манометра ушла далеко за красную черту. Потом сработал предохранительный клапан.

– Он опять, – зашумела она, – опять за свое – клянусь богом…

– Что опять? – спросил я, хотя прекрасно знал, что опять. Новая сучка.

– Двуличная сволочь! – сказала она.

Я откинулся в кресле и посмотрел на нее. На лицо ее падал яркий, безжалостный утренний свет, но глаза были великолепны.

– Сволочь двуличная! – повторила она.

– Сэди, – запротестовал я, наблюдая ее в перекрестье своих башмаков на столе, – мы ведь уже проходили эту арифметику. Вы не имеете права упрекать его в двуличии. О двуличии может говорить Люси. Называйте его проделки столичными или неприличными, какими угодно. Только не двуличными. – Говоря это, я следил за ее глазами – нельзя ли ее еще немного раззадорить. Оказалось, можно.

Потому что она сказала:

– Вы… вы… – Но дальше у нее не хватило слов.

– Что я? – спросил я с обидой.

– Вы… вы… и ваши благородные друзья… что они понимают… что они знают о жизни… Нужно вам было их впутывать.

– Это вы о чем?

– Может, я не благородная, может, я выросла в лачуге, но, если бы не я, он не был бы сейчас губернатором, и он это знает, и зря она радуется, потому что, будь она хоть трижды благородная, я ей покажу. Она у меня своих не узнает!

– Да о чем вы?

– Вы знаете о чем, – отрезала она и перегнулась ко мне через крышку стола, грозя пальцем, – вы сидите тут с улыбочкой и корчите из себя благородного. Да если б вы были мужчиной, вы пошли бы и излупили его до полусмерти. Я думала, она ваша. А может, он и вас захомутал? Как этого доктора. – Она придвинулась ко мне еще ближе. – Может, он вас сделает директором больницы? Директором чего он вас сделает?

Под потоком слов, под разгневанным перстом и горящим взглядом я согнулся в пояснице, сбросил ноги на пол, встал перед ней, и кровь застучала у меня в висках, а перед глазами поплыли красные шарики, как бывает, когда ты резко поднимешься; а слова все сыпались и сыпались. Пока не закончились вопросом.

– Вы хотите сказать, – начал я решительно, – что… что… – Я чуть не произнес имя Анны Стентон – оно стояло у меня перед глазами, словно написанное на вывеске, но почему-то застряло в горле, и я с удивлением почувствовал, что не могу его произнести. Я продолжал: – Что она… что она…

Но Сэди Берк как будто читала у меня в мыслях – и сунула мне это имя, как кулак под нос.

– Да, да, она самая, эта девица Стентон, Анна Стентон!

Я посмотрел в лицо Сэди, и на миг мне стало жалко ее до слез. Вот что меня удивило. Мне стало жалко Сэди. Затем я перестал чувствовать что бы то ни было. Мне даже не было жалко себя. Я одеревенел, как деревянная ложка, и помню только, с удивлением обнаружил, что ноги мои, хотя и деревянные, прекрасно действуют и шагают прямо к вешалке, где моя правая рука, хотя и деревянная, поднимается, чтобы снять с крючка старую панаму, надевает ее на мою голову, а затем ноги шагают прямо к выходу и через длинную приемную по ковру, толстому и мягкому, как ухоженный газон, и через дверь выносят меня на звонкие мраморные плиты.

И – наружу, в мир, который казался еще больше, чем казался всегда. Он казался бесконечным вдоль белой, залитой солнцем бетонной дороги, которая петляла между бронзовых статуй и ярких клумб в форме звезд и полумесяцев; бесконечным поперек зеленой лужайки, уставленной большими зелеными шарами деревьев; бесконечным вверх, откуда солнце обрушивало хрустальную лаву зноя, чтобы испепелить тебя, ибо последние следы весны исчезли, исчезли навсегда – красивая, налитая девушка в ситце, со сливочно-персиковым лицом и чистыми капельками испарины на лбу у льняных волос тоже исчезла навсегда, и отныне на твою долю – мешок костей, лицо ведьмы, как ржавый багор, зеленая ряска на усохшем пруду и обнажившееся дно его, в шелухе и трещинах, как короста.

Я не переставал удивляться, как хорошо действуют ноги, несущие меня по белому бетонному въезду, и как, несмотря на бесконечность въезда и лужайки с деревьями, они остаются за спиной и я двигаюсь по улице, словно вместившей в себя поток хрустальной лавы. С величайшим любопытством я вглядывался в лица прохожих, но не находил в них ничего прекрасного или примечательного и не вполне был уверен в их реальности. Ибо величайшее усилие требуется, чтобы поверить в их реальность – чтобы поверить в их реальность, вы должны поверить в свою, а чтобы поверить в свою, вы должны поверить в их, а чтобы поверить в их, вы должны поверить в свою – ать-два, ать-два, как шагающие ноги. А если у вас нет ног? Или если они деревянные? Но я посмотрел на них – они шагали, ать-два, ать-два.

Они шагали долго. Но спустя вечность они принесли меня к двери. Затем дверь открылась, и там, в прохладной, белой, затемненной комнате, одетая в бледно-голубое льняное платье, свободно опустив голые белые руки, меня встретила Анна Стентон. Я знал, что это Анна Стентон, хотя и не посмотрел на ее лицо. Я вглядывался в другие лица – во все, которые мне встречались, – и смотрел на них с величайшей откровенностью и любопытством. Но сейчас я не посмотрел ей в лицо.

Потом я поднял глаза. Она встретила мой взгляд твердо. Я ничего не сказал. Этого и не требовалось. Потому что, глядя мне в глаза, она медленно кивнула.

7

После того как в майское утро я посетил Анну Стентон, я ненадолго уехал из города, дней на восемь. В то утро я вышел из ее дома, отправился в банк, снял со счета немного денег, вывел из гаража машину, собрал чемодан и уехал. Я ехал по длинной белой дороге, прямой, как струна, гладкой, как стекло, глянцево-жидкой в мареве, гудящей под шинами, как оттянутый и отпущенный нерв. Я делал семьдесят пять миль в час, но никак не мог догнать лужицу, блестевшую впереди, у самого горизонта. Позже солнце стало бить мне в глаза, потому что я ехал на Запад. Тогда я опустил козырек, сощурился и вдавил в пол педаль газа. И продолжал ехать на Запад. Потому что все мы собираемся когда-нибудь поехать на Запад. На Запад ты едешь, когда истощается почва и на старое поле наступают сосны. На Запад ты едешь, получив письмо со словами: «Беги, все открылось». На Запад ты едешь, когда, взглянув на нож в своей руке, видишь, что он в крови. На Запад ты едешь, когда тебе скажут, что ты – пузырек в прибое империи. На Запад ты едешь, услышав, что там в горах полным-полно золота. На Запад ты едешь расти вместе со страной. На Запад ты едешь доживать свой век. Или просто едешь на Запад.

109